Ты спрашиваешь, всякое ли благо желательно.
Если мужество под пыткой, величье духа на костре, терпеливость в болезни – блага, следовательно, все они желательны; но я не вижу тут ничего достойного мольбы! Я не знаю никого, то возблагодарил бы богов за то, что его секли плетьми, растянули на дыбе, или за скрючившую его подагру.
Не смешивай все в одно, милый Луцилий, и ты поймешь, что и тут есть чего желать. Пусть пытки будут от меня подальше, если уж придется их терпеть, я пожелаю себе мужества, благородства, величия духа.
Или – с чего бы мне предпочесть войну? Но если она начнется, я пожелаю себе отважно переносить и раны, и голод, и все, что неизбежность войны несет с собою. Я не настолько безумен, чтобы жаждать болезни; но если случится мне болеть, я пожелаю и сдержанности, и стойкости.
Итак, желать следует не бедствий, а добродетели, помогающей их одолеть.
Сенека
Много найдется таких, что подожгут города, разрушат то, что было неприступным много веков и благополучным много поколений, взгромоздят насыть вровень с крепостным холмом, возведенные на невиданную высоту стены сокрушат таранами и другими орудиями.
Есть много таких, что погонят прочь войска, будут неотступно грозить неприятелю с тыла, дойдут, залитые кровью до великого моря; но и они, победители, побеждены алчностью. При их приближении никто не в силах сопротивляться, но и они не в силах сопротивляться честолюбию и жестокости; когда казалось, что они гонят врагов, их самих гнали.
Сенека
Несчастного Александра [Македонского] гнала и посылала в неведомые земли безумная страсть к опустошению. Или, по-твоему, здрав умом тот, кто начал с разгрома Греции, где сам был воспитан? Кто отнял у каждого города то, что там было лучшего, заставив Спарту рабствовать, Афины – молчать? Кто, не довольствуясь поражением многих государств, либо побежденных, либо купленных Филиппом, стал опрокидывать другие в других местах, неся оружье по всему свету? Чья жестокость нигде не остановилась, уставши, – наподобие диких зверей, загрызающих больше добычи, чем требует голод?
Уже множество царств он слил в одно; уже греки и персы боятся одного и того же; уже носят ярмо племена, свободные даже от власти Дария; а он идет дальше океана, дальше солнца, негодует, что нельзя нести победу по следам Геркулеса и Либера еще дальше, он готов творить насилие над самой природой. Он не то что хочет идти, но не может стоять, как брошенные в пропасть тяжести для которых конец паденья – на дне.
Гнея Помпея не разум и доблесть убеждали вести войны, междоусобные и внешние, а безумная страсть к величию. Он шел то на серторианские войска в Испании, то против пиратов, чтобы установить мир на морях; но все это были только предлоги продлить свою власть. Что влекло его в Африку, что на север, что против Митридата, что в Армению и во все уголки Азии? Конечно, бесконечная жажда подняться еще выше, хотя только ему одному его величье казалось малым.
Что толкало Цезаря к роковому для него и для республики и сходу? Жажда славы и почестей, не знавшая меры страсть возвышаться над всеми. Он не мог терпеть над собою даже одного, хотя государство терпело над собою двоих [консулов].
По-твоему, Гай Марий, однажды консул (ибо одно консульство он получил, остальные взял силой), когда разбил кимвров и тевтонов, когда гонялся за Югуртой по африканским пустыням, разве шел против опасностей по веленью доблести? Нет, Марий вел войско, а Мария вело честолюбие.
Эти люди никому не дававшие покоя, сами не ведали покоя, будучи подобны смерчам, которые все захватывают своим вращением, но прежде приведены во вращенье сами и потому налетают с такою силой, что сам над собою невластны. Явившись на беду многим, они на себе чувствуют потом ту губительную силу, которой вредят другим. И не думай, будто кто-нибудь стал счастливым через чужое несчастье.
Сенека
Если мы хотим связать людей и вырвать их из плена пороков, пусть научатся различать благо и зло, пусть знают, что все, кроме добродетели, меняет имя и становится то злом, то благом. Как первые узы военной службы – это благочестье, и любовь к знаменам, и священный запрет бежать от них, а потом уже легко требовать с приведенных к присяге всего остального и давать им любые порученья, – так и в тех, кого ты хочешь повести к блаженной жизни, нужно заложить первые основания, внушив им добродетель. Пусть держатся ее с неким даже суеверием, пусть ее любят, пусть иначе, как с нею, не хотят и жить.
Сенека
Когда-то, среди не столь тяжких грешников, излечимых даже легким уходом, [философия] была проще; а против нынешнего разрушения нравов нужно испытать все средства. Пусть хоть ими можно было остановить эту заразу!
Мы безумствуем не только поодиночке, но и целыми народами. Убийства и отдельных убийц мы обуздали; а что войны, что истребленье целых племен – это прославляемое злодейство? Ни алчность, ни жестокость не знают меры. Убийства, совершаемые в одиночку и исподтишка не так опасны и чудовищны; но жестокости творятся теперь по постановлению сената и народа, и запрещенное частным лицам приказывается от лица государства.
За одно и то же преступление платят головою, если оно совершено тайно, а если в солдатских плащах – получают хвалы. Людям, кроткому роду, не стыдно радоваться крови друг друга, вести войны и поручать детям продолжать их, меж тем как среди бессловесных и диких животных царит мир.
Против такого могучего и повсеместного безумия философия, которой прибавилось труда, накопила столько же сил, сколько прибыло их у противника. Легко было порицать преданных вину и лакомых до изысканных блюд; немного сил нужно было, чтобы привести на путь воздержности душу, когда она едва с него сошла.
Сенека
Если вам нужен пример, возьмите Сократа, старца необычайной выносливости, прошедшего через все невзгоды, но не побежденного ни бедностью, еще более гнетущей из-за домашнего бремени, ни тяготами, которые он нес и на войне, и дома должен был сносить, вспомни хоть его жену с ее свирепым нравом и дерзким языком, хоть тупых к учению детей, больше похожих на мать, чем на отца.
И почти всю его жизнь была то война, то тирания, то свобода более жестокая, чем война и власть тиранов. Двадцать семь лет шли битвы; закончились бои – государство предано было зловредности тридцати тиранов, большинство из которых были ему врагами.
И наконец – приговор по самым тяжким статьям: ему ставили в вину и святотатство, и развращение юношества, которое он, мол, натравливал на богов, на родителей, на государство; а после этого – темница и яд.
Но все это настолько не изменило его души, что он даже в лице не изменился. Вот удивительное и редкое свойство! А Сократ сохранил его до последнего часа: никто не видел его ни веселее, ни печальнее, – он был постоянно ровен среди постоянных преследований фортуны.
Сенека